И отказаться было невозможно. Во-первых, вкусно, во-вторых, очень вкусно, а в-третьих – пальчики оближешь. Русскому кошерное только подавай! Да и обижать хозяйку никак не хотелось. Сладостный процесс обжорства ни по каким статьям не поддавался контролю.
Серафима была счастлива. Ей впервые открылся простор совсем иного мира; вот какие, оказывается, есть еще на белом свете люди, горы, долы, берега, пальмы, сикоморы, смоковницы – и восторг сквозил в каждой ее реплике, в каждом движении. Она носилась, как гончая, будто хотела за один приезд протереть до дыр весь так непохожий на Родину край.
Руфь расцвела. Поведение ее не изменилось, она была все так же сдержанна и скептична, но страна делала свое дело. Жене будто легче стало дышать. У нее в зрачках будто зажгли по маленькому задорному солнышку. Ее губы налились, помолодели; по губам судя, Руфь только и делала, что минуту назад с кем-то взасос целовалась. И Кармаданов обмирал от тревоги, которую нельзя было ни в коем случае не то что высказать, но даже намеком обнаружить, даже тенью слабой, потому что будет только хуже; ведь женщина всегда захочет жить там, где она красивее. Это уже не идеи, не национальные дела, это физиология в чистом виде, и чтобы против нее идти – надо быть просто-таки доктором Менгеле. Но как-то утром, на пятый, что ли, день или на шестой, Руфь после утреннего душа долго молча оглядывала себя в зеркало с недовольным видом, левым боком поворачивалась, правым, снова левым, хмурилась без объяснений и наконец заключила ворчливо:
– Надо поскорей ноги уносить.
Кармаданов торопливо сунулся в ванную. Будто не расслышав, переспросил:
– Что?
Руфь повернулась к нему. Чуть улыбнулась. Спела коротко:
– А я в Россию, домой хочу… – Снова помрачнела. – Нет, серьезно. Я прибавляю здесь по полкило в день. Это смерть. К концу отпуска у тебя рядом вместо женщины с относительно приличной фигурой будет одно сплошное брюхо на тоненьких ножках.
У Кармаданова будто гора с плеч свалилась.
Именно в тот день оказался приглашен к ужину Гинзбург.
То ли Израиль воистину страна маленькая, то ли люди тут очень общительные и все друг друга знают если и не прямо, то через одного. Отыскать ученого не составило большого труда – еще бы, один из самых почтенных и любимых молодежью преподавателей Техниона; и не только отыскать труда не составило, но и усадить с Кармадановым за один стол, на соседних стульях, чтобы могли поговорить без помех. Впрочем, тетя Роза учинила сюрприз, и в первый момент Кармаданов только недоумевал, что за пожилой мужик возник тут, как свой среди своих. А потом тетя Роза сказала:
– Семочка, позвольте вам представить Мишеньку Гинзбурга. У вас, кажется, было к нему какое-то русское дело…
Кармаданов даже поперхнулся.
– Точно, – сказал он, откашлявшись, и повернулся к Гинзбургу. – Было. Крайне русское.
– Михаил, – представился Гинзбург, внимательно и спокойно глядя на Кармаданова.
– Семен, – в тон ему ответил Кармаданов. И добавил автоматически, не очень-то понимая, уместно это сейчас говорить, или нет: – Очень приятно.
Гинзбург усмехнулся.
– У Розы Абрамовны не бывает неприятно, – сказал он.
Он был лет на пятнадцать старше Кармаданова. Крепкий и поджарый, густобровый и лысый; мощный череп его напоминал купол восточной гробницы.
Кармаданов совсем не силен был в дипломатии. Несколько раз он репетировал про себя этот разговор, но вот так нежданно встретившись с Гинзбургом лицом к лицу, тарелка к тарелке – совершенно стушевался.
Когда не знаешь, как себя вести – непроизвольно начинаешь шутить.
Шутка – нечто вроде приглашения к снисходительности. Мол, не судите строго, я говорю одни пустяки. Иногда она с успехом заменяет позу покорности. Беспомощные люди – самые улыбчивые на свете.
Впрочем, нет, сообразил я. Чаще всего улыбаются и шутят предатели.
Но, собственно, что такое предательство, если не предельная степень беспомощности?
Губы Кармаданова сами собой сложились в улыбку, и сам собой заговорил язык.
– Да вот, видите ли… – сказал он. – Знаете, как в советское время приходили с черного хода к директору магазина, чтобы получить дефицит… Я от Иван Иваныча.
– Припоминаю, – ответил Гинзбург выжидательно и серьезно. Он улыбаться не собирался, да и не имел к тому ни малейших поводов.
Сима искоса напряженно следила за отцом.
– Семочка, – заботливо сказала тетя Роза, – дела делами, а о еде не забывайте. Руфочка, подложи мужу курочки. Видишь, как он напряжен? Это от недоедания… Мягче, это же меурав иерушалми, а не сосиска.
В глазах Руфи танцевали веселые золотые конфетти, когда она щедро шмякнула на тарелку Кармаданова раскаленной куриной смеси.
– Кушай, Мокушка, – нежно сказала она. Сима прыснула.
– Вот и я к вам от Бориса Ильича, – сказал Кармаданов. – Просто с приветами, наилучшими пожеланиями и общими воспоминаниями.
Взгляд Гинзбурга задумчиво затуманился. Теперь ученый смотрел уже не в лицо Кармаданову, но сквозь него, в собственное прошлое.
Непонятно было, помнит он, кто такой Борис Ильич, или имя Алдошина для него уже ничего не значит. За столом стало тихо – все ждали продолжения.
– Как его здоровье? – наконец спросил Гинзбург.
Это оказалась совсем не та реакция, на которую рассчитывал Кармаданов. Дань вежливости? Выигрыш времени, чтобы про себя еще поразмыслить и прикинуть что-то? Или старого ученого действительно по каким-то причинам волновало здоровье бывшего почти коллеги?